Минимизировать  

Русская культура в канун петровских реформ - Глава первая

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7
 
Show as single page

Нарушение стереотипа подрывало веру в подлинность нарушителя. Известно, что женитьба Пугачева на казачке Устинье Кузнецовой вызвала брожение в его войске. «Тогда все старики о сем задумались, да и все войско тем были недовольны, что он на сие поступил. И тогда навела на некоторых сия его женитьба сумнение такое, что государи на простых никогда не женятся, а всегда берут за себя из иных государств царскую или королевскую дочь. Так, по примеру сему, и ему бы надобно было, по завладении уже государством, такую же взять. <...> И так с самого сего времяни пропала у них и охота ревностно и усердно ему служить, и у всех так, как руки опустились, и заключали, что со временем из сего выдет что-нибудь худое, а хорошего не будет».[48] Возможно, здесь уже учтена практика династических браков, принятая с поколения детей Ивана и Петра Алексеевичей. Но войско роптало и потому, что Пугачев женился от живой жены (императрицы Екатерины).

Известный больше всего по Пугачеву второй и поистине классический тип самозванства был осмеян официальной историографией. Почин принадлежит Екатерине II, которая назвала Пугачева «маркизом», т. е. мошенником, похожим на маркиза Карабаса из «Кота в сапогах». Долго потешались над «золотой избой» в Бердской слободе, пугачевской столице. Там, писал в 1828 г. П. П. Свиньин, «показывают доселе избу, бывшую дворцом сего разбойника, которую для величия сана своего приказал он обить латунью внутри и снаружи».[49] О ней упоминают В. И. Даль и А. С. Пушкин (в «Капитанской дочке»), вместе посетившие Берду в 1833 г. Только первый представлял ее «себе как обитую (снаружи. —А. П.) медной латунью»,[50] а второй изображал так: Гринев «вошел в избу, или во дворец, как называли ее мужики. Она освещена была двумя сальными свечами, а стены оклеены были золотою бумагою».[51] Сейчас выяснено, что ближе к истине был Пушкин: Пугачев для внутреннего убранства своего «дворца» воспользовался шумихой, или сусальным золотом, до двух десятков ящиков которого повстанцы нашли в захваченном бухарском торговом караване.[52] Но это — деталь. Главное заключается в том, что насмешки несостоятельны и вызваны элементарным невежеством.

Создавая в оренбургских степях недолговечное свое царство, Пугачев переименовал несколько станиц и слобод. Берда была провозглашена Москвой. Переименования коснулись не только мест, но и людей. Было назначено четыре графа, и Чика Зарубин стал графом Чернышевым. Это весьма показательно, потому что графское достоинство в отличие от княжеского было на Руси не исконным, а жалованным, сравнительно недавним для пугачевских времен. «Граф Зарубин» звучит нисколько не хуже, чем «граф Чернышев», тем более что Чика и не выдавал себя за подлинного вельможу. Пугачевских графов нелепо считать самозванцами. Они — люди с двумя именами, «двоезванцы». Все это связано с «мифологическим отождествлением», т. е. с представлением о тождестве обозначения и обозначаемого.[53] По старинной русской традиции считалось, что царь и бояре принадлежат к исключительным родам, что «родословность» и «честь» наследуются, а не жалуются. Бунтуя против царя и его окружения, народ как бы противопоставлял им равных противников — равных по имени, а значит и по существу.

Традиция была настолько сильна, что подчиняла себе и культуру верхов, включая «просвещенный абсолютизм». Как известно, Отрепьевы после Смуты по высочайшему разрешению взяли другую фамилию. Даже в 1810 г. некий полковник Пугачевский ходатайствовал об аналогичном позволении.[54] Екатерина II, дабы стереть память о пугачевщине, из Яика сделала Урал. Кажется, это единственный за всю русскую историю случай переименования реки. Просвещенная императрица рассуждала так же, как ее соперник-казак.

В оренбургских степях была Москва, но не было Петербурга. Тем самым Пугачев продемонстрировал свою ретроспективную ориентацию на «святорусскую старину». Поэтому нельзя было сопоставлять «золотую избу» с дворцами Петербурга или Царского Села. Образец для подражания следовало искать в Москве, и тогда не было бы почвы для анекдота. «Золотая изба» — это миниатюрное подобие, «микрокосм» выстроенного еще царем Алексеем Михайловичем деревянного Коломенского дворца, «восьмого чуда света», как его назвал Симеон Полоцкий. Обшитый листовым золотом, Коломенский дворец, постепенно ветшая, простоял до 1767 г., так что люди пугачевского возраста еще видели его своими глазами.

Другой анекдот таков: «Пугач, ворвавшись в Берды, где испуганный народ собрался в церкви и на паперти, вошел также в церковь. Народ расступился в страхе, кланялся, падал ниц. Приняв важный вид, Пугач прошел прямо в алтарь, сел на церковный престол и сказал вслух: “Как я давно не сидел на престоле!”. В мужицком невежестве своем он воображал, что престол церковный есть царское седалище».[55] Этот эпизод рассказывали разные авторы, относя его к разным городам. Трудно проверить, есть ли здесь вымысел и сколько его. Но если анекдот отражает реальное поведение Пугачева, то почему аудитория не усматривала здесь кощунства?

Может быть, и в данном случае Пугачев не озорничал, а выполнял предписания ориентированного на старину стереотипа, применялся к народной «культурной памяти» о монарших престолах. Еще в домонгольское время в патрональных храмах княжеств устраивали престол князя (не в алтаре, разумеется), и князь именно «седе» на нем. Позднее в святительских соборах наряду со святительским местом бывало и «царское место».[56] В XVII в. вплоть до Петра I москвичам несколько раз в год доводилось лицезреть передвижные «места», в которых государь пребывал на действах новолетия и Страшного суда, в день Богоявления на иордани. «Царское место <...> было в виде небольшого круглого храма с пятью главами, сделанными из слюды и украшенными золочеными крестами. Этот пятиглавый верх утвержден был на пяти точеных столбах, расписанных по золоту виноградными листьями; капители и базы у столбов были также позолочены и посеребрены».[57]

Насмешки вызывало и нежелание Пугачева «оказать свою руку», истолкованное как уловка неграмотного простолюдина. Пусть он был действительно неграмотным или едва грамотным (сохранившиеся его автографы — имитация «немецкой» скорописи, мистификация «императора», который будто бы владел европейскими языками).[58] Но разве трудно выучиться подписи «Петр III» или «Петр Федорович»? Если Пугачев желал соблюсти сценарий поведения «царя-батюшки», он и не должен был ей выучиваться. Автографов не сохранилось ни от одного из первых трех венчанных царей — Ивана Грозного, Федора, Бориса Годунова. Иван Грозный был замечательно образованным писателем, но, по-видимому, диктовал свои сочинения. Что касается Бориса Годунова, то в бытность придворным он пользовался пером и чернилами, а на троне также «не оказывал руку».[59] Это был культурный запрет, подобный сказочным «царским запретам», и при Пугачеве он еще сохранялся в крестьянском сознании. Первым из венценосцев его нарушил Лжедмитрий, и с его легкой руки на московском престоле появились «люди пера» (царь Алексей Михайлович оставил не только эпистолярную прозу; ему принадлежит адресованная Никону записка о последних часах патриарха Иосифа — талантливая заготовка для предполагаемого его Жития;[60] царь Алексей был одним из авторов замечательного «Урядника сокольничья пути», а сын его Федор сочинял силлабические вирши). Но Лжедмитрий старался воплотить не отечественный, а западный, ренессансный и маньеристский идеал государя-демиурга, которому суждено повернуть «шарнир времени». Считалось, что он должен сочетать качества воина и писателя. Думали, что это будет непременно «человек пера», homo scriptor.[61]

В XVII в. документы то и дело фиксируют непочтительное отношение к царю. Типичный диалог состоялся на масленице 1625 г. в деревне Ромоданове Пронского уезда. Один крестьянин «на беседе» провозгласил здравицу монарху — впрочем, весьма сомнительную: «Да<й> <О>споди де, государь здоров был на многия лет, дал де Бог смирна». Другой вольнодумно возразил: «Да<й> <О>споди де нам десять царей, еще де бы того лучше было».[62] На этом фоне вполне естественными выглядят тираноборческие инвективы второй половины столетия, включая знаменитую фразу из пятой челобитной Аввакума: «Господин убо есть над всеми царь, раб же со всеми есть Божий»[63] (эта фраза принадлежит соавтору Аввакума — дьякону Федору).[64] Рука об руку с такими инвективами шло самозванство, которое стало чуть ли не бытовым явлением. Правительство панически его боялось и видело поползновения к нему в самых невинных речах. Дело доходило до прямых курьезов.

В феврале 1629 г. курскому воеводе стольнику Н. С. Собакину был подан донос на тюремного сторожа Сеньку, который будто бы говорил «про государя неподобное слово»: «В меня <...> такова ж борода, что у государя».[65] Розыск показал, что навет облыжный. Сенька поспорил с курским дворянином Серым Сергеевым, и тот пригрозил: «Мужик <...> про что меня лаешь, бороду <...> тебе за то выдеру!». Ответ был таким: «Не дери <...> моей бороды, мужик <...> я государев и борода <...> у меня государева». Иначе говоря, государственный человек Сенька не сравнивал свою бороду с царевой, а верноподданнически напомнил, что она тоже принадлежит царю. Поэтому пострадал доносчик: по присланному из Москвы именному указу его велено было «бить батоги, разнастав, нещадно, потому что он сказывал, затеяв, наше (царское. —А. П.) дело; а при ком то дело деялось, и они сказали не против его извета».

Однако случалось, что сравнение с монархом действительно имело место, и тогда следовало неотвратимое наказание. В том же Курске четырьмя годами ранее стрелец Томилко Белый завел такой разговор: «ездил де он в Курский уезд, и взял у сына боярскаго лошадь, и ехал на ней, что великий князь (курсив мой. —А. П.)». Стрелец не запирался и повинился крамоле: «Такое слово в караульной избе молвил спроста <...> что ехал он в санях под полостью, что великий князь». Государь указал его, «разнастав, бить батоги нещадно, и посадить в тюрьму на неделю, чтоб впредь неповадно было таких непригожих слов говорить».[66]

И курьезная, и серьезная «расцаревщина» (как тогда выражались) — это симптом социальной активности. «Тишайшим» царям с трудом удавалось поддерживать «тишину и покой». Только в середине столетия у верхов возникла иллюзия, что страна вступила в период стабилизации. Казалось, Россия вновь стала «святой Русью», последним оплотом вселенского православия. Но скоро, очень скоро выяснилось, что единство нации — не более чем фикция.


[48] Овчинников Р. В. Над «пугачевскими» страницами Пушкина, с. 69-70.
[49] Свиньин П. П. Картина Оренбурга и его окрестностей. Из живописного путешествия по России издателя «Отечественных записок» в 1824 году. — Отеч. зап., 1828, ч. 35, № 99, с. 22.
[50] Даль В. И. Воспоминания о Пушкине. — В кн.: А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974, т. 2, с. 222.
[51] Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М.; Л., 1938, т. 8, кн. 1, с. 347.
[52] Овчинников Р. В. Над «пугачевскими» страницами Пушкина, с.
[53] См.: Лотман Ю. М., Успенский Б. А. Миф – имя – культура. – Труды по знаковым системам. Тарту, 1973, VI.
[54] ЦГИА, ф. 1263, оп. 1, с. 145.
[55] Даль В. И. Воспоминания о Пушкине, с. 222-223.
[56] См.: Лихачев Д. С. «Слово о полку Игореве» и культура его времени. Л., 1978, с. 227.
[57] Забелин И. Е. Домашний быт русских царей в XVI и XVII ст. 3-е изд. М., 1895, ч. 1, с. 396.
[58] Овчинников Р. В. Автографы Пугачева. — Вопросы архивоведения, 1960, № 6 (16), с. 56-59.
[59] Скрынников Р. Г. Борис Годунов. М., 1978, с. 11.
[60] Письма русских государей и других особ царского семейства. М., 1848, т. 1, с. 101 и след.
[61] См.: Otwinowska Barbara. Język – Naród – Kultura. Wrocław, 1974, s. 199-201.
[62] Новомбергский Н. Слово и дело государевы, т. 1, с. 43-44.
[63] Житие протопопа Аввакума…, с. 196.
[64] Понырко Н. В. Дьякон Федор – соавтор протопопа Аввакума. — ТОДРЛ, Л., 1976, т. 31, с. 362-365.
[65] Новомбергский Н. Слово и дело государевы, т. 1, с. 49-50.
[66] Там же, с. 15-16.


3 | Стр. 4 из 7 | 5