Минимизировать  

Смех в Древней Руси - Смех как зрелище

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | Приложение
 
Show as single page

Отношение христианства вообще и православия в частности к смеху не было вполне однозначным.[127] Но в православии всегда преобладала та линия, которая считала смех греховным. Еще Иоанн Златоуст заметил, что в Евангелии Христос никогда не смеется. В XVI—XVII вв., в эпоху расцвета юродства, официальная культура отрицала смех, запрещала его как нечто недостойное христианина.[128] Димитрий Ростовский прямо предписывал пастве: если уж случится в жизни очень веселая минута, не смеяться громко, а только «осклабиться»[129] (это предписание заимствовано из Книги Иисуса, сына Сирахова: «Буй в смехе возносит глас свой; муж разумный едва осклабится»). Старший современник Димитрия, питомец той же Киево-Могилянской коллегии Иоанникий Галятовский учил прихожан: «Выстерегаймося ... смехов, бо мовил Христос: “Горе вам, смеющымся, яко возрыдаете”».[130]

О том, что в Москве существовал запрет на смех и веселье, с удивлением и страхом писал единоверный путешественник XVII в. архидиакон Павел Алеппский, сын антиохийского патриарха Макария: «Сведущие люди нам говорили, что если кто желает сократить свою жизнь на пятнадцать лет, пусть едет в страну московитов и живет среди них как подвижник ... Он должен упразднить шутки, смех и развязность ... ибо московиты ... подсматривают за всеми, сюда приезжающими, нощно и денно, сквозь дверные щели, наблюдая, упражняются ли они непрестанно в смирении, молчании, посте или молитве, или же пьянствуют, забавляются игрой, шутят, насмехаются или бранятся ... Как только заметят со стороны кого-либо большой или малый проступок, того немедленно ссылают в страну мрака, отправляя туда вместе с преступниками ... ссылают в страны Сибири ... удаленные на расстояние целых трех с половиною лет, где море-океан и где нет уже населенных мест».[131]

Павел Алеппский, объясняя запрет на смех внекультурными причинами, конечно, многое преувеличил, изобразив русских какими-то фанатиками серьезности. Однако не подлежит сомнению, что в культуре, так или иначе связанной с русской церковью, этот запрет имел место и играл большую роль. Не случайно в повести о Савве Грудцыне, испытавшей сильнейшее влияние жанра «чуда», смех сделан устойчивой приметой беса. Этот запрет отразился и в пословицах: «Смехи´ да хихи´ введут во грехи»; «Где грех, там и смех»; «В чем живет смех, в том и грех»; «Сколько смеху, столько греха»; «И смех наводит на грех».

Житийные герои, как правило, не смеются. Исключение из этого правила делается редко; но оно всегда делается для юродивых. Приведем два идущих подряд эпизода из жития Василия Блаженного.[132] Однажды прохожие девицы (в других версиях — рыночные торговки) посмеялись над наготой юродивого — и тотчас ослепли. Одна из них, «благоразумна суща», побрела, спотыкаясь, за блаженным и пала ему в ноги, умоляя о прощении и исцелении. Василий спросил: «Отселе не будешь ли паки смеятися невежественно?». Девица поклялась, что не будет, и Василий исцелил ее, а вслед за нею и остальных.

Другая сцена перенесена в московскую корчму. Хозяин корчмы был зол и «ропотлив»: «Всем ругательно обычаем своим бесовским глаголаше: “Чорт да поберет!”». Зашел в корчму жалкий пропойца, трясущийся с похмелья, вытащил медную монету и потребовал вина. Народу было великое множество, только поспевай подносить, и хозяин отмахнулся от пьяницы. Тот никак не отставал, и «корчемник же ... нали вина скляницу и дает ему, с сердца глаголя: “Приими, пияница, чорт с тобою!”». С этими словами в скляницу вскочил скорый на помине бес (заметил это, конечно, только провидец-юродивый). Пропойца поднял чарку левой рукой, а правой перекрестился. Тут бес «бысть силою креста палим и жегом аки огнем и выскочи из сосуда и... побеже из корчемницы». В голос захохотал Василий Блаженный, озадачив пьяную братию: «почто плещет руками и смеется?». Пришлось юродивому рассказать о том, что было ему «явлено».

Оба эти рассказа — весьма невысокого художественного качества.[133] Это особенно бросается в глаза, если сопоставить их с другими эпизодами жития. И все же включение их в повествовательную ткань нельзя считать ни прихотью, ни ошибкой агиографа. Его привлекали не тривиальные сюжеты, ничего не раскрывающие в юродстве, а общая для обоих рассказов тема смеха. Смехом начинается первый эпизод, смехом кончается второй. В итоге получается цепное построение, вставленное в своеобразную рамку. Все это несет идеологическую нагрузку: грешным девицам смеяться нельзя, смехом они губят душу,[134] а юродивому— можно («когда смеется лицо твое, да не веселится вместе и ум твой»).

Осмеяние мира — это прежде всего дурачество, шутовство. Юродивый «все совершает под личиной глупости и шутовства. Но слово бессильно передать его поступки. То он представлялся хромым, то бежал вприпрыжку, то ползал на гузне своем, то подставлял спешащему подножку и валил его с ног, то в новолуние глядел на небо, и падал, и дрыгал ногами».[135] Авва Симеон, поступив в услужение к харчевнику, раздавал всем бобы и не брал за них денег — за что, конечно, был бит хозяином. Прокопий Вятский на рынке отнял у торгаша корзину калачей, высыпал их на землю и топтал ногами. Арсений Новгородский, получив от Ивана Грозного мешок серебра, наутро бросил его к ногам царя, сопроводив этот жест такой шутовской фразой: «Вопиет убо у мене в келии, и спати мне крепко сотворит»[136] (обыкновенный шут закончил бы эту фразу словами: «... и спати мне не дает»; но юродивый ночью обязан бодрствовать и молиться, почему здесь и употреблен антоним). Симон Юрьевецкий как-то раз бесчинствовал в доме воеводы. Его прогнали в шею, и тогда он прокричал: «Заутра у тебе с сеней крава свалится!». И действительно, назавтра упала с крыльца и убилась до смерти воеводская жена Акулина. Это не столько пророчество, сколько грубое дурачество (не нужно быть пророком, чтобы обозвать коровой толстую и неповоротливую женщину), выходка шута, а не подвижника.[137]

Симон Юрьевецкий то и дело попадает в анекдотические ситуации (и сам их создает). У какого-то местного попа застряла в глотке рыбья кость. Он еле живой пришел в корчму, «в нейже питие продается. Блаженному же Симону прилучившуся во храмине той, понеже начасте прихождаше блаженный во храмину ту и пиющим возбраняше». Поп только еще подумывал пожаловаться юродивому, а тот «духом святым» уже сообразил, в чем беда. Симон схватил попа за горло и сильно сдавил его. Поп упал замертво, у него хлынула горлом кровь, а вместе с нею вышла и кость. Это типичная фацеция. Агиограф намеревался рассказать об исцелении, а рассказал о кабацкой драке.

Типичный пример такого юродского дурачества находим у протопопа Аввакума, в рассказе о споре с вселенскими патриархами; кстати, среди них был и Макарий Антиохийский, отец того самого архидиакона Павла, который так горько и с таким страхом сетовал по поводу московского запрета на смех. Аввакум вспоминает: «И я отшел ко дверям да набок повалился: “Посидите вы, а я полежу”, говорю им. Так оне смеются: “Дурак-де протопоп-от! И патриархов не почитает!”». Чтобы читатель правильно понял эту сцену, Аввакум дальше цитирует апостола Павла (1-е послание к коринфянам, IV, 10): «И я говорю: мы уроди Христа ради; вы славни, мы же бесчестни, вы сильни, мы же немощни».[138] Это одна из тех новозаветных фраз, которыми богословы обыкновенно обосновывают подвиг юродства. В этой сцене смеются все персонажи — и Аввакум, и вселенские патриархи. Но смех Аввакума душеполезен (в этот момент дурачится не протопоп, а юродивый), смех же патриархов греховен.

Мы в состоянии представить, чтó конкретно имел в виду протопоп Аввакум, когда он «набок повалился», чтó он хотел сказать своим гонителям. Этот жест расшифровывается с помощью Ветхого завета. Оказывается, Аввакум подражал пророку Иезекиилю (IV, 4—6): «Ты же ложись на левый бок твой и положи на него беззаконие дома Израилева ... Вторично ложись уже на правый бок, и сорок дней неси на себе беззаконие дома Иудина». По повелению свыше Иезекииль обличал погрязших в преступлениях иудеев, предрекал им смерть от моровой язвы, голода и меча. Это предсказание повторил и Аввакум. О «моровом поветрии» и «агарянском мече» как наказании за «Никоновы затейки» Аввакум писал царю в первой челобитной (1664). К этой теме он возвращался не раз и в пустозерской тюрьме: «Не явно ли то бысть в нашей Росии бедной: Разовщина — возмущение грех ради, и прежде того в Москве коломенская пагуба, и мор, и война, и иная многа. Отврати лице свое владыка, отнеле же Никон нача правоверие казити, оттоле вся злая постигоша ны и доселе».[139]

Смысл юродского осмеяния мира вполне прозрачен и доступен наблюдателю. Юродивый — «мнимый безумец», самопроизвольный дурачок, скрывающий под личиной глупости святость и мудрость. Люди, которых он осмеивает, — это мнимые мудрецы, о чем прямо писал бывший юродивый инок Авраамий в «Христианоопасном щите веры»: «Мудри мнящеся быти, воистину объюродеша».[140] Как раз в середине 60-х годов протопоп Аввакум много размышлял над проблемой соотношения «мудрой глупости» и «глупой мудрости». Летом 1664 г. он подробно изложил эту тему в письме окольничему Ф. М. Ртищеву: «Верных християн простота толико мудрейши суть еллинских мудрецов, елико же посредство Платону же и духу святому ... Ныне же, аще кто не будет буй, сиречь аще не всяко умышление и всяку премудрость истощит и вере себя предасть, — не возможет спастися ... Свет мой, Феодор Михайловичь, и я тебе вещаю, яко и Григорий Нисский брату его: возлюби зватися християнином, якоже и есть, нежели литором слыть и чужю Христа быть. Мудрость бо плотская, кормилец мой, и иже на нея уповаша, а не на святаго духа во время брани, якоже и пишет, закону бо божию не повинуется, ни может бо, а коли не повинуется, и Христос не обитает ту. Лутче тебе быть с сею простотою, да почиет в тебе Христос, нежели от риторства аггелом слыть без Христа».[141]

В осмеянии мира юродство тесно соприкасается с шутовством, ибо основной постулат философии шута — это тезис о том, что все дураки, а самый большой дурак тот, кто не знает, что он дурак. Дурак, который сам себя признал дураком, перестает быть таковым. Иначе говоря, мир сплошь населен дураками, и единственный неподдельный мудрец — это юродивый, притворяющийся дураком.[142]

В юродстве эти идеи воплотились в парадоксальных сценах житий. В качестве образца приведем замечательный эпизод из жития аввы Симеона.[143] Некий благочестивый Иоанн, наперсник юродивого, как-то позвал его в баню (баня — типичное «шутовское пространство»). «Тот со смехом говорит ему: “Ладно, пойдем, пойдем”, и с этими словами снимает одежду свою и повязывает ее вокруг головы своей, как тюрбан. Почтенный Иоанн говорит ему: “Оденься, брат мой, иначе я не пойду с тобою”. Авва Симеон говорит ему: “Отвяжись, дурак, я только сделал одно дело вперед другого, а не хочешь идти вместе, я пойду немного впереди”. И, оставив Иоанна, он пошел немного впереди. Мужская и женская купальни находились рядом; Симеон умышленно прошел мимо мужской и устремился в женскую. Почтенный Иоанн закричал ему: “Куда идешь, юродивый? Остановись, эта купальня — для женщин”. Пречудный, обернувшись, говорит ему: “Отстань ты, юродивый: здесь теплая и холодная вода, и там теплая и холодная, и ничего более этого ни там, ни здесь нет”».

По конструкции эта сцена напоминает притчу, только без толкования. Здесь в неявной форме выдвинуты две идеи из области этики. Это, во-первых, своеобразный христианский кинизм, автаркия мудреца. Обуздавший плотские поползновения, Симеон исходит из принципа полезности, который чужд людям с поверхностным здравым смыслом. «Благочестивый» и недалекий Иоанн видит в голом теле соблазн, а Симеон обнажается лишь для того, чтобы омыть грешную плоть. «Здесь теплая и холодная вода, и там теплая и холодная вода, и ничего более этого ни там, ни здесь нет».

Во-вторых, в этой сцене устанавливается парадоксальная, враждебная связь между мнимым безумием юродивого и мнимой разумностью здравомыслящего человека, между «мудрой глупостью» и «глупой мудростью». Чрезвычайно характерна в этом отношении перебранка героя и Иоанна: каждый из них называет собеседника дураком или юродивым, что в данном случае одно и то же. Это типичный шутовской диспут — из тех, которые хорошо знала европейская литература. Жанр шутовского диспута встречаем у Рабле («Гаргантюа и Пантагрюэль», III, 19), в рассказах об Уленшпигеле, в чешской и польской смеховой культуре, в русском фольклоре.[144]

Шутовской диспут ведется не только в словесной форме, распространен также и диспут жестами[145] (в анализируемом эпизоде к жесту можно причислить обнажение героя). Согласно известной легенде, угрожающими словами и жестами обменивались новгородские юродивые XIV в. Никола Кочанов и Федор. Первый жил на Софийской стороне, второй — на Торговой. Сходясь на знаменитом волховском мосту, эти «поединщики» пародировали отнюдь не комические битвы софийского и торгового веча.

«Мудрая глупость» одерживала победу, осмеивая «глупую мудрость». Как это делалось, хорошо показано в «Прении о вере скомороха с философом жидовином Тарасом». Ученый диспутант (он, как и следовало ожидать, был плешив) задал сопернику роковой вопрос, извечно занимавший цивилизованное человечество: «Что от чего произошло — яйцо от курицы или курица от яйца?». Скоморох тотчас хлопнул философа по голове: «От чего треснуло, от плеши или от ладони?».

Возвращаясь к шутовской перебранке аввы Симеона с наперсником, отметим, что и перебранка, и вся вообще сцена посещения бани свободны от религиозной окраски. Богословское обоснование автор как бы оставил за кулисами действия. Оно доступно только сведущему в Писании читателю, который понимал, что эта сцена иллюстрирует идеи 1-го послания апостола Павла к коринфянам: «Никто не обольщай самого себя: если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым» (III, 18).

Перейдем к третьей форме протеста — к обличению и общественному заступничеству. Юродивый извергает себя из мира, порывает с ним все связи. Социальной и корпоративной приметой юродивого становится собака — символический знак отчуждения, который известен по крайней мере со времен кинизма. Вот первое появление аввы Симеона на поприще юродства, первый его публичный спектакль: «Честной Симеон, увидев на гноище перед стенами дохлую собаку, снял с себя веревочный пояс и, привязав его к лапе, побежал, волоча собаку за собой, и вошел в город через ворота, расположенные вблизи школы. Дети, заметив его, закричали: “Вот идет авва дурачок!”, и бросились за ним бежать, и били его».[146] Андрей Цареградский, приготовляясь почивать, отыскивал место, где лежали бродячие псы, и тут же укладывался, прогнав какого-нибудь из них. «Пес со псы наспал ся еси», — говорил он утром.[147] В житии Прокопия Устюжского этот мотив повторен. Была студеная зима, птицы застывали на лету, много людей до смерти замерзало, и нестерпимо тяжело стало Прокопию на церковной паперти. Тогда он пошел искать себе пристанища на ночь. «Пришед аз в пустую храмину и ту обретох во едином угле пси лежащи. Аз же ту близ их легох, яко да согреюся от них. Тии же пси видевше мя и скоро восташа и отбегоша от храмины и от мене. Аз же ... глаголах в себе, яко лишену быти ми не токмо от бога и от человек, но и пси гнушаются мене и отбегают».[148] Если юродивый снизошел до бездомных собак, то они не снизошли до юродивого.


[127] См.: Curtins E. R. Europäische Literatur und lateinisches Mittelalter 7. Aufl. Bern - München, 1969, S. 419—434.
[128] См.: Панченко А. М. Русская стихотворная культура XVII века Л., 1973, с. 196—199.
[129] Димитрий Ростовский. Соч., т. I. Изд. 4-е. М., 1827, с. 227.
[130] Иоанникий Галятовский. Ключ разумения. Львов, 1665, л. 254. Автор цитирует здесь Евангелие от Луки (VI, 25).
[131] Павел Алеппский. Путешествие антиохийского патриарха Макария в Россию в половине XVII в. Вып. 2 (От Днестра до Москвы). Пер. с арабского Г. Муркоса. М., 1897, с. 101.
[132] См.: Кузнецов И. И. Святые блаженные Василий и Иоанн, Христа ради московские чудотворцы. — В кн.: Записки Московского археологического института, т. VIII. М., 1910, с. 84—85, 94—95, 97—98.
[133] Первый из них, по-видимому, связан со святочными поверьями. А. Н. Веселовский (Разыскания в области русского духовного стиха, VI—X, с. 119—120) пишет о мотиве наказания слепотой за непочтительный смех, отразившемся в европейском святочном фольклоре.
[134] Ср. у А. Н. Веселовского (Разыскания в области русского духовного стиха, с. 197):
 

Еретики и клеветники изыдут в преисподняя,
Смехотворцы и глумословцы в вечный плач.

[135] Византийские легенды, с. 74.
[136] БАН, Устюжское собр., № 55, л. 23 об.
[137] ГПБ, собр. Погодина, № 757, л. 8.
[138] Житие протопопа Аввакума..., с. 102.
[139] Там же, с. 274. Аввакум знал юродство не только по наблюдениям. но и по житиям. Так, в послании всем «ищущим живота вечнаго» (1679 г.) есть пересказ одного из эпизодов жития Андрея Цареградского (там же, с. 280).
[140] Материалы для истории раскола за первое время его существования, издаваемые ... под: ред. Н. Субботина. Т. 7. М., 1885, с. 216. Ср. 1-е послание к коринфянам (I, 20).
[141] Цит. по статье: Демкова Н. С. Из истории ранней старообрядческой литературы. — ТОДРЛ, т. XXVIII. Л., 1974, с. 388—389. Теме «мудрой глупости» отведено много места и в других сочинениях Аввакума. См.: Демкова Н. С., Малышев В. И. Неизвестные письма протопопа Аввакума. — В кн.: Записки Отдела рукописей ГБЛ, вып. 32. М., 1971, с. 178—179; Кудрявцев И. М. Сборник XVII в. с подписями протопопа Аввакума и других пустозерских узников. — Там же, вып. 33. М., 1972, с. 195.
[142] Ср.: Grzeszczuk S. Błazeńskie zwierciadło. Kraków, 1970, s. 142.
[143] Византийские легенды, с. 70.
[144] См.: Афанасьев А. Н. Народные русские сказки, т. 3. М., 1957, № 412—417, с. 213—217.
[145] См.: Frantové i grobiáni. Z mravokárných satir 16. věku v Čechách. K vydání připravil a úvod napsal J. Kolár. Praha, 1959, s. 50; Krzyżanowski J. Polska bajka ludowa w układzie systematycznym, t. 1. Wrocław, 1962, s. 279 (T. 922 A: Dysputa gestami); The Types ot tho Folktale. A Classification and Bibliography. A. Aarne’s Verzeichniss der Märchentypen Translated and Enlarged by S. Thompson. Second Revision. Helsinki, 1961, p. 322—323. (T. 924: Discussion by Sign Language. FF Communications № 184). Диспут жестами известен и в древнерусской литературе. К этому жанру, например, принадлежит памятник XVII в., известный как «Прение о вере скомороха с философом жидовином Тарасом». Один из его списков опубликован в кн.: Древнерусские рукописи Пушкинского Дома. (Обзор фондов). Сост. В. И. Малышев. М.-Л., 1965, с. 182—184.
[146] Византийские легенды, с. 68.
[147] ВМЧ, октябрь, дни 1—3, стб. 90—91.
[148] Житие Прокопия Устюжского. — В кн.: Памятники древней письменности, вып. СIII. СПб., 1893, с. 32—33. Ср.: ВМЧ, октябрь, дни 1—3, стб. 98—99.


9 | Page 10 of 15 | 11