Минимизировать  

Смех в Древней Руси - Смех как зрелище

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 13 | 14 | Приложение
 
Show as single page
ЮРОДСТВО КАК ОБЩЕСТВЕННЫЙ ПРОТЕСТ

Связь юродства с обличением общественных пороков осознана давно. Она постоянно подчеркивалась агиографами, на нее недвусмысленно указывали иностранные путешественники XVI—XVII вв., в частности такой внимательный и вдумчивый автор, как англичанин Джильс  Флетчер. Наблюдая русское общество в царствование Федора Иоанновича, Флетчер заметил и особо отметил юродивых: «Их считают пророками и весьма святыми мужами, почему и дозволяют им говорить свободно все, что хотят, без всякого ограничения, хотя бы даже о самом боге. Если такой человек явно упрекает кого-нибудь в чем бы то ни было, то ему ничего не возражают, а только говорят, что заслужили это по грехам ... В настоящее время, кроме других, есть один в Москве, который ходит голый по улицам и восстановляет всех против правительства, особенно же против Годуновых, которых почитают притеснителями всего государства ... Блаженных народ очень любит, ибо они, подобно пасквилям, указывают на недостатки знатных, о которых никто другой и говорить не смеет».[108]

В новое время представление о юродивых-обличителях стало одним из стереотипов русской культуры, который утвердился и в искусстве, и в науке. Этот стереотип получил ясное и блестящее выражение в лекциях В. О. Ключевского. «Духовная нищета в лице юродивого, — писал он, — являлась ходячей мирской совестью, “лицевым” в живом образе обличением людских страстей и пороков и пользовалась в обществе большими правами, полной свободой слова: сильные мира сего, вельможи и цари, сам Грозный терпеливо выслушивали смелые, насмешливые или бранчивые речи блаженного уличного бродяги, не смея дотронуться до него пальцем».[109] Эти слова историка могут служить комментарием к вымыслу художника — к пушкинскому Николке Железному Колпаку. У Пушкина обижаемый детьми юродивый — смелый и безнаказанный обличитель детоубийцы Бориса Годунова. Если народ в драме Пушкина безмолвствует, то за него говорит юродивый — и говорит бесстрашно.

Безнаказанность опять-таки сближает юродивых с европейскими шутами (этот мотив находим уже в «Персевале» Кретьена де Труа). «Международное право средневековой Европы гарантировало их (шутов, шпильманов, жонглеров, — А. П.) неприкосновенность ... Оттуда мотив переодевания шпильманом, жонглером, чтобы проникнуть в неприятельский лагерь, избежать преследования и т. п.».[110]

Разумеется, безнаказанность юродивых-обличителей была скорее идеальной, нежели действительной. На практике право поругания мира признавалось и уважалось лишь в известных пределах, пока инвективы «Христа ради юродивого» касались «малых сих». Как только они затрагивали интересы сильных людей, положение юродивого становилось двусмысленным и опасным: теперь только от богобоязненности или снисходительности власть предержащих зависела его свобода и даже жизнь. «Иногда случается, — говорит Джильс  Флетчер, — что за такую дерзкую свободу, которую они позволяют себе, прикидываясь юродивыми, от них тайно отделываются, как это и было с одним или двумя в прошедшее царствование за то, что они уж слишком смело поносили правление царя».[111] В первые годы раскола власти казнили нескольких юродивых, защищавших старую веру: на Мезени — Федора, в Холмогорах — Ивана, в Пустозерске — Киприяна, которого полвека спустя выго-лексинский поэт почтил такой эпитафией:

 

Киприан добрый в главу усечеся,
            за святы юрод дивныя законы.
Восперен мечем, в небо вознесеся,
           от бога прият прекрасны короны.
[112]

Только один специалист, покойный И. У. Будовниц, оспорил общепринятый тезис о юродивых-обличителях.[113] Он исходил из предположения, что все юродивые были душевнобольные люди, неспособные к сколько-нибудь разумному протесту. Это, конечно, недоразумение. Фактов, доказывающих вменяемость, а также образованность и даже высокий интеллект многих юродивых, более чем достаточно (выше были приведены некоторые из них). И. У. Будовниц оказался в плену предвзятой идеи. Он отказывался верить, что «эти слабоумные с каким-то благим умыслом скрывали свой ум, сознательно выбрав себе уделом подвижничество и муки». Эта точка зрения одностороння и потому неверна. В русской (и не только в русской) истории известно сколько угодно случаев, когда люди здравого ума и твердой памяти покидали семью и благоустроенный домашний очаг — с идеальными целями. Так, между прочим, поступил престарелый Лев Толстой...

Итак, представление о юродивых-обличителях не относится к области исторического баснословия. Однако с научной точки зрения — это всего лишь некая культурная аксиома, постулат, не доказанный конкретными исследованиями. Между тем всякое обличение отливается в определенные формы, живет в определенной культурной системе.

В юродстве соединены различные формы протеста. Самый способ существования юродивых, их бесприютность и нагота служат укором благополучному, плотскому, бездуховному миру. Когда юродивый выдерживает изнурительный пост или ходит босиком по снегу, он, конечно, одушевлен прежде всего мыслью о личном спасении. Когда Андрей Цареградский в сильную жару располагается на самом солнцепеке, он подражает Диогену Синопскому, который летом катался в раскаленном песке. Конечно, Андрей мог вообще не слыхать о Диогене. Говоря о подражании, я имею в виду только философские аналогии. Диоген бросает вызов миру, упражняясь в бесстрастии. Поведение Андрея Юродивого воплощает ту же ’απάθεια — идею «нечувствительности и презрения ко всем явлениям посюстороннего мира»,[114] только в христианской трактовке. В агиографии эта идея вызывала к жизни поистине потрясающие сцены. Вот как приучал себя презирать телесную немощь Иоанн Устюжский: он «в горящей пещи углие древом, на то устроеном, начат равняти..., и егда изравняв углие зело горящее..., влезе в пещь ... и ляже на огни яко на одре».[115] Похожий эпизод есть в житии Исаакия Печерского. «В едину же нощ возжегшу блаженному пещ в пещере, и разгоревшейся пещи, яже бе утла, нача пламень исходити горе утлизнами. Он же, не имея чим скважне прикрыти, вступи босыма ногама на пламень и стояше, дондеже выгоре пещ, таже снийде, ничим же врежден».[116] Модальность двух приведенных фрагментов различна: Иоанн Устюжский ложится на огонь своей волей, а Исаакий Печерский — по необходимости. Но мотив презрения к слабой и уязвимой плоти присутствует и там, и тут.

Учитывая легендарность этих и подобных сцен, мы все же должны заметить, что «нечувствительность» давалась юродивым нелегко — иначе, впрочем, в ней не было бы искомой нравственной заслуги. Об этом говорят свидетели, которых трудно заподозрить в недостоверности. Протопоп Аввакум так рассказывал о страданиях юродивого Федора: «Беспрестанно мерз на морозе бос: я сам ему самовидец ... У церкви в полатке, — прибегал молитвы ради, — сказывал: “Как-де от мороза тово в тепле том, станешь, батюшко, отходить, зело-де тяшко в те поры бывает”. По кирпичью тому ногами теми стукает, что коченьем».[117] Симон Юрьевецкий зимой бродил в одной льняной рубахе и босиком, с руками за пазухой (так все же легче). По утрам люди замечали на снегу следы его ступней «и дивляхуся твердости терпения его».[118]

В этом «отклоняющемся поведении» (именно так определила бы юродство социология) есть не только вызов миру — в нем, как уже было сказано, есть и укор миру, молчаливый протест против благоустроенной и потому погрязшей во грехе жизни. В житии Андрея Цареградского, в этой энциклопедии юродства, говорится, что герой утолял жажду из грязной лужи, троекратно осенив ее крестом: «Аще налезяше лужю калну от дожда бывшу, преклонив колени, дуняше на ню крестом трижды, и тако пиаше».[119] Любопытна агиографическая мотивировка этой сцены. Проще всего было истолковать ее как иллюстрацию к принципу автаркии мудреца,[120] как наглядное отображение ничем не ограничиваемой духовной свободы подвижника. Но агиограф не пошел по этому «приточному» пути, он мыслил иначе — и, надо сказать, тоньше. Оказывается, Андрей пил грязную воду не из презрения к плоти, а потому, что никто из жителей Царьграда его не напоил. Он питался милостыней, но сам никогда не просил ее — ждал, пока подадут, т. е. позволял творить милостыню. Следовательно, утоляя жажду из лужи, Андрей тем самым укорял немилосердных.

В житии Арсения Новгородского читаем: «Нрав же его ... таков бе: ... идеже бо грядяше сквозе улицу, не тихостию, но скоро минуя ... И абие прося милостыни ... и аще минет чий дом, иже не успеют ему сотворити милостыни напредь, егда хождаше, послежде аще начнут паки и восклицати его и творити подаяние, то убо никако не возвращашеся и не приимаше».[121] Итак, хотя Арсений в отличие от Андрея Цареградского сам просил милостыню, но он был бесконечно далек от нищенского смирения. Стоило чуть промешкать, и Арсений не взял бы куска хлеба. Агиограф мимоходом замечает, что «неразумнии» поносили юродивого, «мняще его гневлива», в то время как он не гневался на них, он просто учил быть скорым на подаяние.

Богобоязненный хлыновский воевода приглашал к себе домой Прокопия Вятского, а жена воеводы «тело блаженнаго омываше своима рукама и облачаше его в новыя срачицы». Выйдя из воеводских хором, юродивый «срачицы ... раздираше ... и меташе на землю и ногами попираше и хождаше наг, якоже и прежде. Тело же свое видя от всякаго праха водою очищено, и тогда хождаше в градския бани, и в корчемныя избы, и на кабатцкия поварни, и валяшеся по земли, и тело свое почерневающа, и хождаше якоже и прежде».[122] Торговые бани, корчемные избы и кабацкие поварни схожи друг с другом по многолюдству. Прокопию Вятскому нужен был зритель, которому он наглядным примером внушал презрение к телу. Этот мотив в житии Прокопия Вятского акцентирован с помощью контраста: перед смертью юродивый «иде на восточную страну возле града в ров и нача ... тело свое на снегу отирати во многих местех».

Мотивы укора подробно разработаны в житии аввы Симеона. Он плясал и водил хороводы с блудницами, а иногда говорил какой-нибудь гулящей девице: «Хочешь быть моей подружкой? Я дам тебе сто номисм». Если та брала деньги, он заставлял ее поклясться, что она будет ему верна, а сам и пальцем не дотрагивался до нее. Этот рассказ осложнен темой искушения (если бы Симеон был совсем свободен от плотской похоти, то в его отношениях с блудницами не было бы нравственной заслуги). «В пустыне, как он сам рассказывал, не раз приходилось ему бороться с палившим его вожделением и молить бога и преславного Никона об избавлении от блудной похоти. И однажды видит он, что преславный тот муж пришел и говорит ему: “Како живешь, брат?”. И Симеон ответил ему: “Если бы ты не приспел — худо, ибо плоть, не знаю почему, смущает меня”. Улыбнувшись, как говорит Симеон, пречудный Никон принес воды из святого Иордана и плеснул ниже пупка его ... и сказал: “Вот ты исцелел”».[123]

Улыбка «пречудного Никона» отнюдь не случайна. Это — сигнал, указывающий на смеховую ситуацию. Окропление «ниже пупка» — устойчивый мотив европейской смеховой культуры. Он использован, например, Генрихом Бебелем в третьей книге «Фацетий»: «Так как повседневные грехи смываются святой водой, а монахиня грешила с мужчинами как раз днем, то однажды, окропляя себя, она сказала: “Смой мои грехи!”. И, подняв одежду, она окропила скрытые места, говоря с великим пылом: “Здесь, здесь, здесь смой, ибо здесь более всего греха”».[124]

Целям укора может служить и молчание. В агиографии юродивые часто молчат перед гонителями, как молчал Иисус перед Иродом и перед Пилатом. Традиция молчания поддерживалась Писанием. Вот как описывает мессию пророк Исайя: «Несть вида ему, ниже славы; и видехом его, и не имяше вида, ни доброты. Но вид его безчестен, умален паче всех сынов человеческих ... Той же язвен бысть за грехи наши, и мучен бысть за беззакония наша, наказание мира нашего на нем, язвою его мы исцелехом ... И той, зане озлоблен бысть, не отверзает уст своих; яко овча на заколение ведеся, и яко агнец пред стригущим его безгласен, тако не отверзает уст своих» (Исайя, LIII, 2—7).

Другая форма протеста в юродстве — осмеяние мира, то, что Аввакум называл словом «шаловать». Эта форма зафиксирована уже в рассказе о первом русском юродивом Исаакии Печерском. «Он же, не хотя славы от человек, нача юродство творити и пакости наносити ово игумену, ово же братии, ово и мирским человеком, по миру ходя, яко и раны многим возлагати на нь».[125] Говоря об осмеянии мира, агиографы как греческие, так и славянские подчеркивают, что делать это может только совершенный нравственно человек. Вот как наставляет авву Симеона собрат, подвизавшийся с ним в пустыне: «Смотри, брат мой, как бы не лишился ты из-за насмешек своих сознания греховности своей... Смотри, прошу тебя, когда смеется лицо твое, да не веселится вместе и ум твой... когда поднимаются ноги, да не нарушается в неподобной пляске покой внутри тебя, коротко сказать — что творит тело твое, да не творит душа».[126]


[108] Флетчер Дж. О государстве Русском. СПб., 1911, с. 142—144.
[109] Ключевский В. О. Соч., т. III (Курс русской истории, ч. 3). М., 1957, с. 19.
[110] Веселовский А. Н. Разыскания в области русского духовного стиха, VI—X. — СОРЯС, 1883, т. XXXII, № 4, c. 154.
[111] Флетчер Дж. О государстве Русском, c. 144.
[112] ИРЛИ, Древлехранилище, Пинежское собр., № 130. Стихотворение опубликовано в статье: Sullivan J., Drage С. L. Poems in an Unpublished Manuscript of the Vinograd rossiiskii. — Oxford Slavonic Papers. New ser., 1968, vol. I, p. 38.
[113] Будовниц И. У. Юродивые Древней Руси. — В кн.: Вопросы истории религии и атеизма. Сборник статей, XII. М., 1964, с. 170—195. В этой работе, неприемлемой в принципе, собран большой и полезный материал.
[114] Полякова С. В. Византийские легенды как литературное явление. — В кн.: Византийские легенды. Л., 1972, с. 261. Обнажаясь, юродивый «облекается в ризу бесстрастия». Так поется в кондаке Прокопию Вятскому (ГБЛ, собр. Ундольского, № 361, л. 18 об).
[115] ГПБ, Q.I.344, л. 207.
[116] Патерик, или Отечник Печерский. Киев, 1661, л. 152.
[117] Житие протопопа Аввакума, им самим написанное, и другие его сочинения. М., 1960, с. 99.
[118] ГПБ, собр. Погодина, № 757, л. 6—6 об.
[119] ВМЧ, октябрь, дни 1—3. СПб., 1870, стб. 96.
[120] См.: Лосев А. Ф. История античной эстестки. Софисты. Сократ. Платон. М., 1969, с. 91—92.
[121] БАН, Устюжское собр., № 55, л. 21—21 об. Такая же повадка была у Иоанна Устюжского: «И по граду и по улицам рыщущи грунцею (трусцой, — А. П.) а когда не хотяше ходити, и соглядаше места, идеже бяше куча гноища, и по образу праведнаго Прокопия ту почиваше» (ГПБ, Q.I.344, л. 204).
[122] ГБЛ, собр. Ундольского, № 361, л. 7 об.—8.
[123] Византийские легенды, с. 74. Житие Симеона цитируется в современном переводе лишь для лучшего понимания. Древнерусский читатель хорошо знал этот памятник: он был включен в ВМЧ под 21 июля.
[124] Бебель Г. Фацетии. Издание подгот. Ю. М. Каган. М., 1970, с. 160.
[125] Патерик, или Отечник Псчерский, л. 151 об.
[126] Византийские легенды, с. 67.


8 | Page 9 of 15 | 10