Минимизировать  

Русская культура в канун петровских реформ - Глава первая

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7
 
Show as single page

Устный текст был пригоден для ограниченной аудитории. Если она превышала возможности оратора, использовался паллиатив. Так поступал Иван Неронов в бытность протопопом Казанского собора в Кремле (одним из его причетников был и Аввакум); собор не вмещал толпы желающих послушать популярного проповедника, и поэтому Иван Неронов «написа окрест стены святыя церкви поучительныя словеса, да всяк от народа, приходяй к церкви, еще и кроме пения (богослужения. —А. П.), не простирает ума своего на пустошная мира сего, но да прочитает написанная на стенах и пользу душе приемлет».[78] Одним предлагался полный текст, другим — его резюме. При этом проповедник мог находиться не рядом, а за тысячи верст, как это случилось 6 января 1681 г. во время крещенского водосвятия.

Из всех официальных праздников это был самый пышный, из всех царских выходов — самый торжественный.[79] «Чающие движения воды» съезжались в столицу со всего государства. На кремлевском холме собиралось до трехсот-четырехсот тысяч человек. Около полудня начинался крестный ход, который направлялся из Успенского собора к Тайницким воротам. Напротив них на Москве-реке устраивалась иордань. Шествие открывали стрельцы в цветных кафтанах, с золочеными пищалями, копьями и протазанами — по четыре человека в ряд, сто восемь рядов в описываемый день. На ложах сверкали перламутровые раковины, с обтянутых желтым и красным атласом древков свисали шелковые кисти. За стрельцами, в преднесении икон, крестов и хоругвей следовало священство в богатейших облачениях, от младших степеней — к старшим, с патриархом позади. Потом шли московские чины, начиная приказными дьяками и кончая стольниками, за ними царь в окружении бояр, поддерживаемый под руки двумя ближними людьми. Это была и ритуальная поза, и необходимость, потому что необычайно тяжелая одежда была не под силу болезненному юноше Федору, которому осталось жить год с небольшим. На царе была порфира с жемчужным кружевом, на плечах — бармы, или диадима, большой крест на груди и Мономахова шапка с соболиной опушкой. Все это блистало драгоценными каменьями; даже бархатные или сафьянные башмаки были густо унизаны жемчугом. На иордани, в «царском месте» государь переодевался в другое столь же роскошное платье. Смена одежд была символической и имела прямое отношение к идее праздника — обновлению человека, призванного к чистой и безгрешной жизни. Во время богоявленских торжеств «орошалась душа»; наглядно подчеркивалось это окроплением и купанием в крещенской проруби.

Однако нашлись люди, которые восстали против показного официального благополучия. 6 января 1681 г. привычное течение праздника было нарушено бунтом.[80] Об этом неслыханном эксцессе власти помнили очень долго. Самое любопытное, что прямым зачинщиком и вождем бунта считали Аввакума. О нем идет речь в синодском «объявлении» 1725 г., которое написано по поводу отобранной у московских старообрядцев иконы с ликом пустозерского страдальца. «Долголетно седя в пустозерской земляной тюрьме, той безсовестный раскольник (Аввакум. — А. П.) <...> утоля мздою караул, посылал ко единомысленным своим в Москву, котории во время царствования <...> Феодора Алексеевича, пришествии его величества на иордань в день святаго Богоявления, безстыдно и воровски метали свитки богохульныя и царскому достоинству безчестныя. И в то же время, как татие, тайно вкрадучися в соборныя церкви, как церковныя ризы, так и гробы царския дехтем марали и сальныя свечи ставили, не умаляся ничим от святокрадцев и церковных татей. Сея вся злодеяния быша в Москве от раскольников наущением того же расколоначальника и слепаго вождя своего Аввакума. Он же сам, окаянный изверх, в то же время <...> седя в вышеозначенном юдоле земляныя своея тюрьмы, на берестяных хартиях начертывал царския персоны и высокия духовныя предводители с хульными надписании, и толковании, и блядословными укоризнами».[81]

Дело было примерно так. Когда крестный ход удалился на реку, московские староверы учинили разгром в опустевших Успенском и Архангельском соборах — патрональных храмах Российской державы. Размеры этого разгрома скорее всего в синодском «объявлении» несколько преувеличены. Так, из царских гробниц могла пострадать лишь одна — гробница Алексея Михайловича, умершего четыре года тому назад. Правившие до него монархи, с точки зрения старообрядцев, были «благоверны». Это был не столько разгром, сколько символическое осквернение. Сальные свечи в церковном обиходе не употреблялись, их считали нечистыми. Даже в языке отразилось особое почитание церковной восковой свечи. О ней нельзя говорить, как о домашней, — зажечь, засветить, погасить и потушить, а только затеплить и сокротить (скоротить).[82] Деготь — общеизвестный знак позора, им мажут ворота гулящей девке. В глазах бунтарей официальная церковь утратила непорочность, уподобилась блуднице и не могла претендовать на духовное руководство.

Покуда «тати» делали свое дело в соборах, их сподвижник Герасим Шапочник поднялся на колокольню Ивана Великого, самое высокое московское здание. Оттуда он и бросал в толпу «воровские письма» с хулой на церковь и государя. Крещенская «замятня» — не случайный эпизод и не предприятие одиночек. Это было грозное предвестие «Хованщины», стрелецкого восстания, в котором переплелись социальные и конфессиональные мотивы.[83] Кстати, активнейшим его участником был любимый ученик Аввакума, посадский человек из Нижнего Новгорода Семен Крашенинников, в иночестве Сергий.

Но какова роль Аввакума в событиях 6 января 1681 г.? Ведь его содержали за тысячи верст от столицы, и содержали в тяжелейших условиях. Если царь жил «в Верху» («Верхом» в живой и в канцелярской речи называли дворец, так как царские покои располагались в верхнем этаже), то мятежный протопоп жил «внизу», в яме, прикрытой срубом.

«Да ладно так, хорошо! Я о том не тужу, запечатлен в живом аде плотно гораздо; ни очию возвести на небо возможно, едина скважня, сиречь окошко. В него пищу подают, что собаке; в него же и ветхая измещем; тут же и отдыхаем. Сперва зело тяжко от дыму было: иногда, на земли валяся, удушисься, насилу отдохнешь. А на полу том воды по колени, — все беда <...> А сежу наг, нет на мне ни рубашки, лише крест с гойтаном: нельзя мне, в грязи той сидя, носить одежды».[84] Аввакум в письме Семену Крашенинникову с горькой усмешкой сравнивал свою яму с царскими палатами: «Покой большой у меня и у старца (Епифания. — А. П.) милостию Божию, где пьем и ядим, тут, прости Бога ради, и лайно испражняем, да складше на лопату, да и в окошко <...> Мне видится, и у царя <...> нет такова покоя».[85] С 1677 г. Аввакуму и всей пустозерской «великой четверице» запретили держать бумагу и чернила.

И все же узники сумели превратить пустозерский острог в литературный и агитационный центр. Здесь были созданы многие десятки, даже сотни сочинений разных жанров. Сочувствовавшие ссыльным стрельцы помогали переправлять эти сочинения в Москву, в Соловецкий монастырь и в другие места. «И стрельцу у бердыша в топорище велел ящичек сделать, — писал Аввакум боярыне Морозовой еще в 1669 г., — и заклеил своима бедныма рукама то посланейце в бердыш <...> и поклонился ему низко, да отнесет, Богом храним, до рук сына моего, света; а ящичек стрельцу делал старец Епифаний».[86] Епифаний любил ручную работу и привык к ней еще в 50-е гг., когда жил в одиночестве на реке Суне. «Добро в пустыне <...> рукоделие и чтение», — писал он.[87] Рукомеслом он занимался и в Пустозерске — теперь с искалеченной правой рукою: ему отрубили четыре пальца, чтобы неповадно было обличать власти пером (и вырезали язык, чтобы молчал). Но Епифаний приспособился и к письму, и к «рукоделию». Он изготовлял деревянные кресты с тайниками, и крамольные «грамотки» распространялись по всей Руси.

Поэтому мы вправе верить синодскому документу. Аввакум с его громадным у старообрядцев авторитетом был в состоянии из Пустозерска руководить столичным бунтом. Среди «воровских писем», которые летели в толпу с Ивана Великого, могли быть и автографы Аввакума, в частности рисованные на бересте карикатуры на царя и архипастырей во главе с патриархом Иоакимом. Одна такая карикатура (правда, исполненная на бумаге) до нас дошла. Здесь вне круга «верных» схематически изображены физиономии «вселенских» патриархов Паисия Александрийского и Макария Антиохийского и трех русских врагов старой веры — Никона, Павла Сарского и Подонского, Илариона Рязанского.[88] По ругательным подписям — «окаянный», «льстец», «баболюб», «сребролюбец», «продал Христа» — легко составить представление о стиле «воровских писем». У пустозерцев оставалось единственное средство борьбы — слово. Но они умели им пользоваться и имели право уподоблять его разящему мечу.[89]

Итак, на переломе от культуры средневековой к ренессансной расстояние между учащим и учащимся постепенно и необратимо увеличивалось. На первых шагах «ревнители благочестия» еще сохраняли прямой контакт с аудиторией. Хотя диалог наставника и наставляемого был уже невозможен, но последний слышал все-таки живое слово — то ли в храме, то ли на улице и площади. Поэтому боголюбцы и не записывали сначала своих проповедей. Поэтому даже в Пустозерске Аввакум последовательно выдерживал установку на «слышащего»: «Приклони-тко ухо то ко мне и услыши глаголы моя, право, не солгу».[90] Поэтому с середины XVII в. в Московском государстве развернулось состязание проповедников. Орации произносят и пишут греки (так, в конце 1650 г. в Москву прибыл назаретский митрополит Гавриил; он поселился в Богоявленском монастыре и здесь стал проповедовать; сохранилось четыре его записанных проповеди), их пишут и грекофилы Епифаний Славинецкий и Евфимий Чудовский, не говоря уже о латинствующих. Эти завели обыкновение декламировать в храмах силлабические стихи.[91]

Так культура добилась автономии и стала самодовлеющей силой, т. е. неким свободным феноменом, регулирующим общение между людьми. Институт духовного отцовства изжил себя и превратился в анахронизм. По вековой традиции духовный отец и духовное чадо были связаны, как сиамские близнецы. В деловых бумагах эта связь породила следующий фразеологизм. Некий обыватель кричал «слово и дело»; доставленный в воеводскую канцелярию, он заявлял, что откроется только самому царю (в XVII в. это была легкая, хотя чреватая неприятными последствиями возможность прославиться на всю державу — о «слове и деле» надлежало извещать столицу). Из Москвы получался стереотипный ответ: «Государь указал разспросить, чтоб сказал или своею рукою написал, а буде не умеет, чтоб его речи прислал за рукою отца его духовнаго; а буде не скажет, и его пытать»[92] (по опыту Москва знала, что за «словом и делом» редко скрывается что-нибудь действительно важное).

Учитывалось, правда, что обыватель обходится без духовника: «А будет грамоте не умеет и отца духовнаго у себя не скажет...».[93] Но это расценивалось как исключение и как духовное сиротство. В условиях «бунташного века» это стало правилом и состоянием духовной самостоятельности.

В Москве ходили слухи о боярине Б. И. Морозове, воспитателе царя Алексея и человеке западнической ориентации: «Борис де Иванович держит отца духовнаго для прилики людской, а киевлян де (выучеников Киево-Могилянской коллегии. — А. П.) начал жаловать, а то де знатно дело, что туда уклонился к таковым же ересям».[94] Здесь точно определена фигура, заменившая «изустного» учителя. Это «трудник слова», автор, создатель текстов. К нему переходит роль наставника, а живое слово вытесняется профессиональной литературой и профессиональной светской наукой. Как писал Карион Истомин:

 

Ибо человек сам не осмотрится,
аще в науках ум не изострится.[95]

Так старую обиходную культуру вытесняла новая, побеждавшая с лозунгом «Чим мы прежде хвалилися, того ныне стыдимся».[96] Коренная перестройка обихода далась нелегко. Культура событийная тоже стала «бунташной», распалась на несколько противостоящих друг другу течений. Они выдвинули несколько эпохальных типов.


[78] Цит. по кн.: Каптерев Н. Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Сергиев Посад, 1909, т. 1, с. 49.
[79] См.: Забелин И. Е. Домашний быт русских царей в XVI и XVII ст., с. 392-398.
[80] См.: Память Сыскного приказа в Оружейный приказ об отписке на государя в Бронной слободе двора, принадлежавшего раскольнику и церковному противнику Оське Сабельнику, 1681 года, июля 30. — ЧОИДР, 1848, № 5, отд. 4, Смесь, с. 71-72; Соловьев С. М. История России с древнейших времен. М., 1962, т. 7, с. 243.
[81] Цит. по публикации: Малышев В. И. Новые материалы о протопопе Аввакуме. — ТОДРЛ, М.; Л., 1965, т. 21, с. 343.
[82] Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка. М., 1955, т. 4, с. 158.
[83] См.: Буганов В. И. Московские восстания конца XVII века. М., 1969, с. 210-235.
[84] Житие протопопа Аввакума…, с. 341.
[85] Там же, с. 223-224.
[86] Там же, с. 207.
[87] Пустозерский сборник: Автографы сочинений Аввакума и Епифания. Л., 1975, с. 89.
[88] Там же, с. 10.
[89] Это уподобление восходит к библейской топике: «Язык – острый меч» (псалом 56, ст. 5; псалом 58, ст. 8); «Слово Божие живо и действенно и острее всякого меча обоюдуострого» (Послание апостола Павла к евреям, гл. IV, ст. 12). У восточных славян это уподобление было устойчивой литературной формулой. В 1666 г. в Киеве вышла книга Лазаря Барановича «Меч духовный» (название заимствовано из Послания к ефесянам, гл. VI, ст. 17). Среди изображений фронтисписа – два «писателя»: царь Давид и апостол Павел (образцовый для Аввакума автор), держащие каждый по мечу с надписями «Ветхий завет» и «Новый завет». Когда трем из пустозерских страдальцев вырезали языки, это было не просто мучение, не просто жестокое наказание, но и символическое «лишение слова». Аввакум избежал его, ибо царь Алексей Михайлович питал к нему некую личную слабость.
[90] Житие протопопа Аввакума…, с. 226.
[91] См.: Панченко А. М. Русская стихотворная культура XVII века. Л., 1973, с. 212-213.
[92] Новомбергский Н. Слово и дело государевы, т. 1, с. 145 и др.
[93] Там же, с. 203 и др.
[94] Цит. по кн.: Каптерев Н. Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович, т. 1, с. 77.
[95] Цит. по кн.: Браиловский С. Н. Один из пестрых XVII-го столетия. СПб., 1902, с. 432.
[96] Феофан Прокопович. Соч. / Под ред. И. П. Еремина. М.; Л., 1961, с. 135.


5 | Стр. 6 из 7 | 7